58Петр же следовал за Ним издали, до двора первосвященникова; и, войдя внутрь, сел со служителями, чтобы видеть конец.
69Петр же сидел вне на дворе. И подошла к нему одна служанка и сказала: и ты был с Иисусом Галилеянином.
70Но он отрекся перед всеми, сказав: не знаю, что ты говоришь.
71Когда же он выходил за ворота, увидела его другая, и говорит бывшим там: и этот был с Иисусом Назореем.
72И он опять отрекся с клятвою, что не знает Сего Человека.
73Немного спустя подошли стоявшие там и сказали Петру: точно и ты из них, ибо и речь твоя обличает тебя.
74Тогда он начал клясться и божиться, что не знает Сего Человека. И вдруг запел петух.
75И вспомнил Петр слово, сказанное ему Иисусом: прежде нежели пропоет
петух, трижды отречешься от Меня. И выйдя вон, плакал горько.
54Петр издали следовал за Ним, даже внутрь двора первосвященникова; и сидел со служителями, и грелся у огня.
66Когда Петр был на дворе внизу, пришла одна из служанок первосвященника
67и, увидев Петра греющегося и всмотревшись в него, сказала: и ты был с Иисусом Назарянином.
68Но он отрекся, сказав: не знаю и не понимаю, что ты говоришь. И вышел вон на передний двор; и запел петух.
69Служанка, увидев его опять, начала говорить стоявшим тут: этот из них.
70Он опять отрекся. Спустя немного, стоявшие тут опять стали говорить Петру: точно ты из них; ибо ты Галилеянин, и наречие твое сходно.
71Он же начал клясться и божиться: не знаю Человека Сего, о Котором говорите.
72Тогда петух запел во второй раз. И вспомнил Петр слово, сказанное ему Иисусом: прежде нежели петух пропоет дважды, трижды отречешься от Меня; и начал плакать.
54бПетр же следовал издали.
55Когда они развели огонь среди двора и сели вместе, сел и Петр между ними.
56Одна служанка, увидев его сидящего у огня и всмотревшись в него, сказала: и этот был с Ним.
57Но он отрекся от Него, сказав женщине: я не знаю Его.
58Вскоре потом другой, увидев его, сказал: и ты из них. Но Петр сказал этому человеку: нет!
59Прошло с час времени, еще некто настоятельно говорил: точно и этот был с Ним, ибо он Галилеянин.
60Но Петр сказал тому человеку: не знаю, что ты говоришь. И тотчас, когда еще говорил он, запел петух.
61Тогда Господь, обратившись, взглянул на Петра, и Петр вспомнил слово Господа, как Он сказал ему: прежде нежели пропоет петух, отречешься от Меня трижды.
62И, выйдя вон, горько заплакал.
15За Иисусом следовали Симон Петр и другой ученик; ученик же сей был знаком первосвященнику и вошел с Иисусом во двор первосвященнический.
16А Петр стоял вне за дверями. Потом другой ученик, который был знаком первосвященнику, вышел, и сказал придвернице, и ввел Петра.
17Тут раба придверница говорит Петру: и ты не из учеников ли Этого Человека? Он сказал: нет.
18Между тем рабы и служители, разведя огонь, потому что было холодно, стояли и грелись. Петр также стоял с ними и грелся.
25Симон же Петр стоял и грелся. Тут сказали ему: не из учеников ли Его и ты? Он отрекся и сказал: нет.
26Один из рабов первосвященнических, родственник тому, которому Петр отсек ухо, говорит: не я ли видел тебя с Ним в саду?
27Петр опять отрекся; и тотчас запел петух.
Святитель Василий (Преображенский), епископ Кинешемский. «Беседы на Евангелие от Марка», Глава 14, стихи 66-72.
1
Первосвященника двор тесный Шумит народом. Блеск зари Померк на высоте небесной... Навстречу звездам фонари Зажгли; свет факелов багровых Неясно освещает двор. Свежеет; из ветвей терновых Сложили пламенный костер. В свету дрожат, шатаясь, тени, — И в их изменчивой игре Белеют судьбища ступени, Мелькает стража на дворе. Сверкают шлемы, блещут копья, Вокруг огня сидит народ, И ветер двигает отрепья, И говор сдержанный плывет... И у костра, присев на камень, Взирает сумрачно на пламень Один из тех, кто вслед Христа Бродил, внимал Его ученью, Чьи вдохновенные уста Взывали к правде и терпенью. То рыбарь Петр — Христа сподвижник; Он полн раздумьем роковым.
К. Фофанов
Дворец в Иерусалиме, занимаемый Анной и Каиафой, был выстроен на четырехугольном дворе, куда входили через сводчатый проход, или вестибюль; на дальнем конце двора, вероятно, со входом по короткой лестнице, была зала, где собирался комитет синедриона, осудивший Иисуса Христа на смерть. Только два апостола, опомнившись после своего первоначального страха, следовали, хоть боязливо и издали, за печальным шествием воинов, уводивших Спасителя из Гефсиманского сада. Один из них, любимый ученик, известный первосвященнику, может быть, как молодой рыбак с озера Галилейского, был беспрепятственно допущен во двор, без всякой попытки скрыть свои симпатии или свою личность. Не так было с другим. Неизвестный галилеянин, он был остановлен у двери молодой привратницей, имевшей, очевидно, приказание не допускать внутрь двора неизвестных и сомнительных людей. Припомним, что суд над Иисусом старались произвести без всякой огласки, и присутствие при этом Его учеников и сторонников было для судий нежелательно. Да и гораздо лучше было бы, если бы апостола Петра совсем туда не пустили, потому что это была бурная, ужасная ночь, ночь подозрений, а Петр был слаб, и его сильная любовь перемешивалась со страхом; и однако он пытался пробраться в самую средину своих опасных врагов. Иоанн помог ему и, будучи знаком с первосвященником, употребил все свое влияние, чтобы добиться пропуска. Смело и неблагоразумно, скрывая лучшие мотивы, заставившие его прибыть туда; и, вероятно, делая вид, что он пришел из простого любопытства, как случайный зритель, Петр вошел во двор, подошел к костру, горевшему посередине его, и сел между первосвященнических служителей, гревшихся у огня. В это время к Группе около костра приблизилась служанка первосвященника и, вглядевшись в подозрительного пришельца, ярко освещенного красноватым пламенем, признала его и воскликнула: и ты был с Иисусом Назарянином. Петр совершенно растерялся: кругом была чуждая ему толпа. На него враждебно и подозрительно смотрели сумрачные лица. Признаться — казалось опасным не только потому, что его могли прогнать со Двора, лишив возможности видеть конец, но могло быть и хуже: тайный страх, может быть, не совсем основательный, коварно шептал ему о возможности быть арестованным в качестве соучастника Подсудимого. Ведь никому из учеников Господа не было известно, в чем Его официально обвиняли и насколько Его дело касалось каждого из них. Если Его сочли опасным политическим преступником, то, очевидно, ученики были Его единомышленниками и составляли шайку заговорщиков. Так или иначе, но тайный страх и тревога охватили Петра. Он забыл, как еще совсем недавно, в ту самую ночь, он с горячностью отверг от себя простое подозрение в возможности измены.
Если и все соблазнятся о Тебе, я никогда не соблазнюсь. ...Хотя бы надлежало мне и умереть с Тобою, не отрекусь от Тебя (Мф. XXVI, 33, 35).
Он забыл и... отрекся.
Без сомнения, отречение в данный момент представлялось Петру лишь уклонением от ненужной опасности. Но остановился ли он только на этом? Увы! Одна ложь почти неизбежно влечет за собой другую. Сказавши однажды неправду, вы уже принуждены ее поддерживать, чтобы не быть уличенным в обмане, и тогда исправить свою намеренную или ненамеренную ошибку и чистосердечно в ней признаться становится уже гораздо труднее, чем сказать правду с самого начала, ибо тогда придется сознаться в том, что вы солгали. Но этого уже не допускает привычное самолюбие, и очень быстро ненамеренное «уклонение от истины» развивается в сознательное ее отрицание. Есть много несчастных людей, которые однажды попавшись в сети собственной лжи и не находя в себе мужества разорвать их решительным и честным признанием, долго путаются в петлях этой лжи и кончают тем, что примиряются с ней до такой степени, что она начинает казаться им правдой.
На некоторое время отречению Петра, может быть, поверили, потому что оно было очень открыто и настойчиво. Но оно послужило ему напоминанием об опасности. Виновато он удаляется от пылающего костра к сводчатому входу во двор, когда послышалось пение петуха, на которое, по-видимому, Петр не обратил внимания. Он вздохнул только на короткое время. Предсказанная Господом измена преследовала его и здесь. Привратница указала на него стоявшим неподалеку служкам как на бывшего несомненно с Иисусом Галилейским. Ложь показалась теперь более чем необходимою, и, чтобы обезопасить себя от дальнейшего подозрения, Петр подтвердил ее клятвой. Но теперь, казалось, бегство было уже невозможно, оно могло только подтвердить подозрения, поэтому отчаявшись, мрачный Петр еще раз решил присоединиться к недружелюбной и склонной к подозрениям группе, стоявшей у огня.
Прошел целый час. Для Петра это был страшный час, который нельзя было забыть. Тяжелое чувство допущенной лжи, сознание все увеличивающейся опасности, несомненно, удручающе действовали на его нервную, порывистую натуру. Его галилейское наречие, грубое и гортанное, природная живость характера, соединенная теперь с величайшей робостью, особенный интерес к известиям о ходе суда над Иисусом Христом и множество других обстоятельств час от часу более и более оборачивались против Симона. Петру, очевидно, не доверяли, несмотря на его отречение, и вдруг один из стоявших у костра снова обратился к нему:
точно ты из них; ибо ты Галилеянин, и наречие твое сходно. А другой к этому прибавил: не я ли видел тебя с Ним в саду?
Как упало сердце Петра при этих зловещих словах! Он оцепенел от ужаса, по выражению Златоуста, и, забыв все, начал клясться и божиться, что не знает Человека Сего.
И вдруг запел петух! И вспомнил Петр предсказание Иисуса Христа:
прежде нежели петух пропоет дважды, трижды отречешься от Меня.
Вспомнил свои уверения в преданности и любви и понял, что изменил им, понял свое падение. И в ту же минуту Господь, как говорит евангелист Лука, обернувшись, издали взглянул на Петра.
О, этот взгляд! В нем не было упрека, не было негодования. В нем было лишь страдание и невыразимая грусть! Петр помнил этот молчаливый взгляд всю свою жизнь. Это был последний прощальный взгляд, которым Господь подарил Своего пылкого, но нестойкого ученика. Живым своего Равви Петр больше не видел. И как много говорил этот взгляд! В нем Петр прочел, что падение его не укрылось от Господа, что Учитель слышит его отречение, его безумные клятвы и что это великое любящее сердце уязвлено глубокою скорбью. Спаситель страдал, и в этом была доля вины одного из лучших Его учеников.
Жгучею болью отозвался этот взгляд в душе Петра. Точно острое, холодное жало впилось в его сердце, когда он понял роковое значение своего клятвенного отречения, греховную тяжесть которого он, может быть, вполне не сознавал до сих пор.
Он вышел вон и плакася горько. Оставаться в этой грубой толпе, среди безучастных или враждебных людей дольше было невозможно. Душа рвалась от рыданий. Горе, необъятное горе, какого Петр, наверное, никогда раньше не переживал, нельзя было скрыть под личиной равнодушного любопытства. Хотелось плакать, стонать, бить себя в грудь и лежать во прахе, чувствуя над собой страшную, давящую тяжесть греха и горя.
Он вышел, и темная ночь приняла его в свои объятия с его горем, с его тоской. И в ту ночь, не было никого более одинокого, чем апостол Петр, оплакивавший свою измену в муках возмущенной, жалящей совести.
О чем плакал Петр?
В том вихре мыслей и чувств, который поднимается обычно в нравственно чуткой душе, встревоженной грехом, всегда бывает трудно разобраться вполне. Здесь столько обрывков неясных мыслей, мелькающих воспоминаний, горьких сожалений, язвительных упреков своей слабости!.. Не слышно только лживого шепота самооправдания, да самолюбие прячется, как побитая собака, от бича взволнованной совести. Но в этом хаосе душевных переживаний всегда есть центральная идея, основное чувство, от которого все прочие рождаются, как мелкие искры от раскаленного железа, положенного под молот.
Для Петра это основное чувство было оскорбленная любовь. Его горе было горем благородного, любящего сердца. Любить так сильно, так беззаветно, как любил Петр, и оскорбить Любимого своей изменой так грубо, так безжалостно, не понимая даже хорошо, как могло это случиться, — это было невыносимо тяжело. В ту минуту ему казалось, что хуже этого ничего не может быть и что все погибло.
«Всемогущий Боже! - вероятно, думал он. - Ведь я сам... сам исключил себя из числа Его учеников, сам лишил себя счастья быть в среде близких Ему людей, с которыми Он делил Свои скорби и радости, которым поверял Свои заветные думы, которым отдал все Свое великое, всеобъемлющее сердце! И я сам лишил себя Его любви и благословения, отказался от того, что всегда было для меня дороже всего в жизни. И никогда, никогда более не назовет Он меня Своим апостолом, Своим другом!..
Но ведь я же люблю Его! Ведь не могу я обмануть свое сердце, которое так болит и стонет, когда я думало о том, как глубоко я оскорбил Его!
«Не знаю Человека Сего», — сказал я. Не знаю я! Не знаю своего Учителя, с Которым столько лет ходил вместе среди сынов Израиля, с Которым сроднился, казалось мне, всей душой неразрывно, от Которого я видел столько участия, столько незаслуженной любви и всепрощающего милосердия; слышал столько великих слов жизни, которые с жадной ревностью собирал я, как драгоценные жемчужины, падавшие с Его благословенных уст!
Он дал нам так много!.. Щедрою рукою рассыпал перед нами столько сокровищ божественного знания; неутомимо, с бесконечным терпением, с кротким снисхождением к нашей грубости и тупости учил Он постоянно глаголам жизни вечной, желая ввести нас в царство Свое и дать бесконечное счастье. Он отдал нам все: Свои силы, Свою любовь, Свои откровения, а теперь готов отдать Свою кровь, Свою жизнь... И чем отплатил я Ему за Его самоотверженную любовь и милосердие?!
Позорным отречением!
Да, я отрекся! Отрекся именно тогда, когда Ему особенно нужно участие, поддержка. Над Ним издеваются, смеются, на Него клевещут, Его ругают и бьют. Ему готовят смертный приговор. Душа Его скорбит смертельно, и нет утешающего. Кругом только враги, полные ненависти, злорадствующие при виде Его скорби! О, как дорог в эту минуту один участливый взгляд — даже не слово, сказанное громко, которое может лишь навлечь опасность и бессильно потонет в хоре враждебных голосов, а просто вид сострадающего, сочувствующего человека среди этой жестокой, безжалостной толпы! И наверное, Он взором Своим искал кругом Себя этого ободряющего сочувствия. «Ждах соскорбящаго, и не бе, и утешающих, и не обретох...» А Он смотрел... Он видел меня. Но что Он нашел во мне? Малодушного, лукавого изменника, способного лишь на лживые уверения в любви и преданности, когда кругом все спокойно и когда можно рассчитывать на участие в Его будущей славе! Но лишь только поблекли эти надежды, лишь только повеяло холодом опасности и угрожающих невзгод, и что сталось с этими уверениями, с этими лживыми клятвами?! Все забыто! Ему я клялся, что отдам жизнь за Него, но не отрекусь, — здесь еще усерднее клянусь, что не знаю Его и не имею с Ним ничего общего... Такова цена моих клятв! И какою болью должно было сжаться Его измученное сердце, когда Он заметил, что от Него отказывается тот ученик, от которого Он вправе был ожидать верности...
Я отрекся... Он не получил от меня ни одного сочувственного взгляда, ни одного ободряющего знака!.. Одиноко стоящим, грустным и беззащитным оставил я Его среди этих зверей, которые мучают Его, бьют, издеваются и плюют на Него. И в эту чашу страданий и скорби я, считавшийся Его учеником и другом, прибавил еще столько горечи, несомненно более едкой, чем все эти ругательства и побои! Получить удар от близкого, от друга — бесконечно тяжелее, чем от врага...
Он называл меня скалой. Он поручил мне утвердить братии моих... О, как жестоко насмеялся я над Его надеждами! Скала превратилась в кучу пыли, развеянной ветром, а те, кого я должен был утвердить, оказались все лучше, достойнее, тверже меня, ибо они не отреклись, как я!
И ведь Он предупреждал меня. С кроткой заботливостью предостерегал Он меня от предстоящего искушения, от опасности измены. Но я не верил. Не верил, забывая, что Он знает мое сердце лучше, чем я сам. В своей безумной гордости, в своей слепой самонадеянности я был уверен, что это невозможно. Я действительно считал себя твердой скалой, адамантом веры и преданности! Я забыл даже тот урок, который Он дал мне, когда я едва не утонул из-за своего малодушия и недостатка веры и был спасен Его рукой!
О, мой Равви! Дорогой, любимый Учитель! Прости меня, Твоего неверного, окаянного ученика! Прости мое малодушие, мою позорную измену! Ты видишь мое сердце! Ты знаешь все, что есть в человеке! Ты знаешь, что я люблю Тебя... Я не смею сказать, что я люблю Тебя больше, чем все остальные; я не смею сказать, что, когда все соблазнятся о Тебе, я один не соблазнюсь, ибо я вижу совершенно противное — никто не отрекся, никто не соблазнился, только я один! Но я, недостойный, слабый, я все же люблю Тебя, и сердце мое полно невыразимой скорби, ужаса и сокрушения. Прости меня, если можешь, если грех мой может быть прощен. О, знаю я — Ты можешь! В Своей великой кротости, в Своем божественном снисхождении Ты готов прощать седмижды семьдесят раз кающегося грешника. Ты можешь простить, но я... Я, вероятно, никогда не прощу себе и не забуду своего падения!»
И апостол Петр не забыл. Святой Климент, ученик Петра, повествует, что он всю жизнь при полуночном пений петуха становился на колени и, обливаясь слезами, каялся в своем отречении и просил прощения, хотя оно было дано ему Самим Господом вскоре по Воскресении. По сказанию Никифора, глаза святого Петра от частого и горького плача всегда были красными.
Нам кажется преступление Петра незначительным. В самом деле, ведь в душе он остался прежним верным и любящим учеником. Ведь если он отрекся, то это отречение было неискренно и допущено было лишь для того, чтобы избежать опасности и, может быть, для того, чтобы не быть выгнанным со двора первосвященника и не лишиться, таким образом, возможности видеть своего Равви и суд над Ним до конца. Кто из нас не поступил бы точно так же в подобных обстоятельствах? Грех Петра можно определить не как прящую, действительную измену, а как недостаток смелости и твердости в вере и отказ от открытого исповедничества.
И однако этот грех казался самому апостолу чрезвычайно тяжелым, а древняя христианская Церковь не допускала таких отречений даже при страшных языческих гонениях и отлучала согрешивших от общения.
Святые отцы Церкви держатся такого же взгляда. Вот как рассуждает об этом святитель Иоанн Златоуст:
«Странное и неслыханное дело! Тогда как только что задерживали Учителя, столько воспламенился, что схватил меч и отрезал ухо; а когда надлежало обнаружить большее негодование, более воспламениться, слыша такие порицания, тогда он отрекается! Ибо кого бы не привело в ярость то, что происходило тогда? И однако ученик, побежденный страхом, не только не показывает никакого негодования, но и отрекается, не сносит угрозы бедной бессильной служанки. И не однажды, но и в другой и третий раз отрекается, и в короткое время и не перед судьями (ибо тогда, как вышел в преддверие, спрашивала она его). Не тотчас почувствовал и свое падение. Лука говорит, что Иисус воззрел на него (Лк. XXII, 61); то есть он не только отрекся, но и тогда, как пел петух, не вспомнил сам по себе, а надобно было, чтоб напомнил ему опять Учитель; взор служил ему вместо голоса. Так он был поражен страхом!»
Христианин не должен самовольно искать опасности и страданий за имя Христово, не обязан публично заявлять о своем исповедании там, где это не требуется обстоятельствами, ибо в таком самовольном выступлении всегда есть доля гордости и самонадеянности; но когда ему вопрос о вере поставлен в упор, тогда он не смеет отказаться от открытого исповедничества, и это исповедничество должно быть кротко, смиренно, но твердо. Тот же апостол Петр, после пережитого им урока, увещает в 1-м своем послании:
будьте всегда готовы всякому, требующему у вас отчета в вашем уповании, дать ответ с кротостью и благоговением (1 Пет. III, 15).
Апостол Павел пишет ученику своему Тимофею:
Верно слово: если мы с Ним умерли, то с Ним и оживем; если терпим, то с Ним и царствовать будем; если отречемся, и Он отречется от нас (2 Тим. II, 11-12).
Вспомним при этом и слова Самого Господа, сказанные Им задолго до Своих страданий:
кто постыдится Меня и Моих слов, того Сын Человеческий постыдится, когда приидет во славе Своей и Отца и святых Ангелов (Лк. IX, 26). Сказываю же вам: всякого, кто исповедает Меня пред человеками, и Сын Человеческий исповедает пред Ангелами Божиими; а кто отвергнется Меня пред человеками, тот отвержен будет пред Ангелами Божиими (Лк. XII, 8-9).
Страшная угроза! А между тем, как легко мы отрекаемся от Христа даже в обстоятельствах не столь тяжелых, в каких оказался апостол Павел. Припомним свое прошлое; как часто мы пристыжали самих себя перед насмешниками и ругателями имени Божия! Как часто умолкали мы перед клеветниками и держали себя так, как будто бы мы совершенно не знали Спасителя и знать о Нем ничего не желали! Как часто в пустой светской болтовне мы слушали кощунственные анекдоты и не смели ничего возразить, боялись открытым серьезным словом остановить рассказчика! Как часто мы побеждались совершенно ничтожными, незначительными искушениями! Как часто в минуты неудач и неприятностей роптали мы на Бога и отходили от Него в досаде, что Он не помогает нам в наших невзгодах и не исполняет наших молитв! Один взгляд, одно слово, незначительное прекословие или вопрос не вовремя, ничтожнейшая неприятность, самая пустая вещь нередко бывают для нас поводами к тому, чтобы отречься от Иисуса Христа и Его учения. Особенно мы видим это в настоящее время: не говоря уже о нашей интеллигенции, которая почти вся безбожная, но даже люди, считающие себя в глубине души верующими, совершенно свободно и просто отказываются от своей веры, официально записываются неверующими из боязни потерять место или заработок и забывая, что нет никакой пользы человеку, если приобретет весь мир и погубит душу свою. Боятся недовольного взгляда, хмурого вида своего начальника и выбиваются из сил, чтобы отклонить от себя малейшие подозрения в религиозности. А ведь отвергшийся от Христа пред людьми отвержен будет пред ангелами Божиими!
Почему, с точки зрения христианского учения, отречение от Христа, чисто внешнее, притворное, все же считается тяжелым грехом?
Прежде всего, всякая ложь, с какою бы целью она ни говорилась, есть грех, и ничто не может оправдать ее, ибо первым виновником лжи является диавол.
Он был человекоубийца от начала, — говорит Господь, — и не устоял в истине, ибо нет в нем истины. Когда говорит он ложь, говорит свое, ибо он лжец и отец лжи (Ин. VIII, 44).
Служение Богу должно быть чисто и безупречно и лжи не допускает. В области нравственно-религиозных отношений ложь никогда не ведет к хорошим последствиям, хотя бы нам и казалось так. Если кое-что, может быть, и выигрывается при этом в смысле чисто внешнего благополучия, то, с другой стороны, ложь причиняет большой нравственный вред тому, кто лжет, и этот вред не уравновешивается полученной выгодой уже потому, что истинное христианство никогда не стремится к внешнему благополучию, пренебрегает им и на первый план прежде всего ставит достижение нравственного совершенства.
Если человек в критическую минуту не находит в себе мужества, чтобы открыто исповедать своего Спасителя и Господа, то это доказывает, что вера его слаба и что мотивы страха, житейских удобств и земного благополучия в нем сильнее любви к Богу; а в этом случае он подлежит приговору, изреченному в Откровении Иоанна Богослова Ангелу Лаодикийской церкви:
знаю твои дела; ты ни холоден, ни горяч... Но, как ты тепл, а не горяч и не холоден, то извергну тебя из уст Моих (Апок. III, 15-16).
От христианина требуется преданность и верность Богу, не боящаяся ни угроз, ни страданий, ни смерти.
Будь верен до смерти, и дам тебе венец жизни (Апок. II, 10).
Если отречение является немалым грехом с точки зрения личной нравственности, то в его церковно-общественном значении оно представляется еще более тяжелым. На исповедании мучеников и верных учеников Спасителя Христова Церковь укреплялась, росла и наконец завоевала мир, и наоборот, всякое отречение, всякое колебание веры, обнаруженное слабыми, неустойчивыми чадами ее, замедляли ее рост и разлагали внутренне. Соблазн слабости и малодушия очень велик, и всякий единичный пример отречения неизбежно вызывает в среде робких и маловерных печальное подражание, оправдываемое указанием на других отрекшихся, причем для них совершенно безразлично, отреклись ли эти другие притворно или действительно.
Вот почему христианская церковь принимала строгие меры по отношению ко всем отрекшимся, хотя бы это отречение и было притворным, вынужденным страхом смерти и мучений.
Причина падения апостола Петра ясна: это — его самомнение и самонадеянность.
Если и все соблазнятся, но не я, — говорит он.
Этим самоуверенным обещанием он ставит себя выше других учеников и даже как будто осуждает их за то, что в них нет его горячей любви и преданности. Нет никакого сомнения, что он любит Господа со всею пылкостью своей честной, прямой натуры и искренно желает остаться Ему верным даже под угрозой смерти. Но он забывает одно: что никогда, ни при каких обстоятельствах человек не может рассчитывать на свои собственные силы и ручаться за свое поведение, если он не опирается на помощь Божию, ибо без Мене не можете творити ничесоже, — сказал Господь (Ин. XV, 5). А когда человек надеется на себя, забывая о Боге, то оставляет его благодать Божия и, предоставленный самому себе, человек неизбежно падает, мучительно познавая в этом падении свою нравственную немощь. Эти уроки допускает любовь Божия, чтобы научить человека смирению. Они необходимы, ибо без искушений и падений человек никогда не познает своей слабости, а не познав, он не может всей душой прилепиться к Богу, чтобы в Нем одном искать помощи и поддержки в борьбе за свое спасение; и эту благодатную помощь Господь оказывает не самонадеянным, но смиренным. Такой урок смирения, очевидно, нужен был апостолу Петру, и, пережив в слезах и муках покаяния свое падение, он уже уверенно свидетельствует перед читателями своего послания:
Бог гордым противится, а смиренным дает благодать. Итак смиритесь под крепкую руку Божию, да вознесет вас в свое время. Все заботы ваши возложите на Него, ибо Он печется о вас (1 Пет. V, 5-7).
Вот первый важный урок, который дает нам евангельский рассказ об отречении Петра, — урок смирения, урок надежды единственно на помощь Божию, урок необходимости для христианина всецело отдаться в волю Божию и только в ней искать себе опоры и спасения.
Другой урок, вытекающий из прочитанной повести, это урок об условиях покаяния.
Петр пал, но он не погиб так, как погиб Иуда в своем отчаянии. Если ангел невинности оставил его, то ангел покаяния кротко протянул ему руку свою, и в этом покаянии Петр нашел себе прощение и спасение.
Какие чувства отразились в покаянии Петра и сделали его плодотворным? Мы знаем, что Господь внял этому покаянию и даровал прощение Своему согрешившему апостолу.
Мы уже видели, что основным чувством в покаянии апостола Петра было чувство оскорбленной любви, горькое сознание, что своим грехом оскорбил, огорчил любимого и любящего Господа. От этого сознания и рождается то чувство смирения и сокрушения, которое является необходимым условием истинного покаяния, ибо
сердце сокрушенно и смиренно Бог не уничижит (Псал. L),
как говорит пророк Давид; и в другом месте:
близ Господь сокрушенных сердцем, и смиренныя духом спасет (Псал. XXXIII).
Далеко не всегда наше покаяние проникнуто этим чувством и потому не всегда может быть приемлемо. В пастырской практике церковных таинств определенно можно наблюдать разные виды покаяния, различные по своим мотивам и настроениям исповедников.
Чаще всего встречается исповедь, основанная на одной привычке, без участия какого бы то ни было чувства. Исповедник вяло перебирает свои грехи; а иногда даже не дает себе труда припомнить их, требуя, чтобы это сделал за него священник, и на каждый вопрос безучастно отвечает: «грешен, батюшка!», думая лишь о том, как бы скорее освободиться от этой неприятной обязанности и получить разрешение. В такой исповеди нет ни сокрушения, ни смирения, и вряд ли такое покаяние принимается Богом, ибо оно может только оскорбить Его величие и правосудие. Здесь нет ни сознания своей виновности, ни желания и намерения исправиться, а потому не может быть и прощения. Почему такие теплохладные христиане считают все-таки нужным приступать к таинствам исповеди и причащения Святых Тайн? Причина заключается в ошибочном взгляде на таинства, которым приписывается чисто механическое действие, своего рода opus operatum католической церкви. А между тем, твердо надо помнить, что если можно причаститься Святых Тайн не «во исцеление души и тела», но «в суд и в осуждение», точно также и в таинстве покаяния можно не получить разрешения грехов, но еще более прогневать Бога.
Есть другой вид покаяния, основанием которого служит самолюбие или гордость и который встречается преимущественно у людей, только что начинающих сознательный подвиг христианской жизни, когда ревность (часто не по разуму) еще не растворена смирением и чувством собственной немощи. Человек в первом порыве усердия рвется к Богу, к «почести высшего звания», стремится скорее достигнуть высших ступеней совершенства, принимает на себя различные подвиги, иногда и непосильные. Сначала все идет хорошо. Успехи заметны и несомненны. Кажется, остается сделать еще одно усилие и можно достигнуть идеала христианского совершенства — святости; и, не зная еще, что это совершенство приобретается тяжелым трудом и длительным упражнением, человек почти начинает любоваться собой и достигнутыми успехами. Увы! Тут-то и подстерегает его жестокое искушение... Один допущенный неверный шаг, и вдруг страшное падение, нежданно-негаданно совершенный грех отрезвляет от самолюбивых мечтаний! Развеяны мечты о святости, разбиты иллюзии о своем совершенстве... Человеку начинает казаться, что он скатился еще ниже, чем был прежде, и вот тогда в душе рождается неопределенное чувство какой-то обиды или скорее досады на себя, на обстоятельства, даже на Бога, за то, что допущена непоправимая ошибка, которую можно было бы предотвратить; уничтожены разом все достигнутые успехи и плоды тяжелых усилий. Может в эту минуту родиться разочарование и даже злое отчаяние. Это то же чувство, которое переживает талантливый художник, испортивший одним неосторожным, неловким мазком свою прекрасную картину - плод высокого вдохновения и настойчивого труда. Это чувство, переведенное в покаяние, может сопровождаться сокрушением, но, конечно, здесь нет смирения, ибо в основе его лежит гордость и обманутое самолюбие.
Иногда покаяние основывается на чувстве страха. Человек боится будущего суда, боится наказания и стремится испросить себе прощение. Этот вид покаяния выше двух первых, по все же не является совершенством в своем роде. Здесь, несомненно, есть смирение, но сокрушения может и не быть.
И, наконец, высшая форма истинного покаяния - это покаяние апостола Петра. Человек скорбит о том, что своим грехом он огорчил и прогневал своего любимого и любящего Отца Небесного; сознает свой грех как тяжелую к Нему неблагодарность в ответ на все Его благодеяния и плачет о том, что грех удалил его от Любимого.
В таком покаянии есть и смирение, и сокрущение.
«Распятаго же за ны при Понтийстем Пилате», — так в христианском символе веры передается потомству несчастное и вечно позорное имя римского прокуратора, официально отвественного за смерть Господа Иисуса Христа.
Кто был этот человек, сыгравший по определению Высшей Воли такую роковую роль в судьбе Спасителя?
О происхождении Пилата и о его жизни до 26 года по Рождеству Христову, когда он сделался шестым по счету прокуратором Иудеи, мы знаем немного. По своему положению он принадлежал к «сословию всадников», то есть к низшему классу римской знати. Его имя — Понтий — указывает на самнитское происхождение, название Пилат — вооруженный дротиком — на воинственность предков. Назначение на должность прокуратора Иудеи он получил по протекции Сеяна, могущественного временщика и фаворита императора Тиверия. Должность прокуратора сама по себе ограничивалась управлением государственными податями, но в незначительных провинциях, куда не считали нужным посылать особых полномочных правителей, то есть проконсулов и преторов, прокуратору нередко предоставлялись все административные и судебные права. Пилат имел полные права претора решать все дела и производить суд даже с применением смертной казни. В Иудее он действовал с крайним высокомерием, наглостью и жестокостью типичного римского правителя. Едва он вступил на должность прокуратора, как, позволив своим солдатам принести с собою ночью серебряных орлов и другие знамена легионов из Кесарии в Иерусалим, возбудил среди иудеев свирепый взрыв негодования и протеста против этого акта, считавшегося ими идолопоклонством и осквернением. В течение пяти дней и ночей, часто лежа на голой земле, иудеи окружали дворец Пилата, часто почти штурмовали его с шумными просьбами и угрозами, и не хотели удалиться и в шестой день, несмотря на то, что, по распоряжению Пилата, их окружили римские солдаты, угрожая перебить всех без разбора. Прокуратор принужден был уступить, но сознание неукротимости и решимости народа, с которым он должен был иметь дело, стало причиною его сильного озлобления в течение всего времени его правления и наполняло его чувством непреодолимого отвращения к иудеям.
Нам известны еще два случая возмущения иудеев против Пилата. Во втором случае бунта можно было бы избежать, если бы Пилат изучил характер иудеев более тщательно и отнесся снисходительнее к господствовавшим среди них суевериям. Дело заключалось в том, что Пилат задумал устроить водопровод, по которому можно было бы провести воду из «прудов Соломона», так как Иерусалим всегда страдал от недостатка хорошей, здоровой воды, особенно в праздники, когда в город собирались громадные массы народа. Считая это делом общественного благоустройства, Пилат заимствовал значительные суммы из «корвана», или священной сокровищницы, и возмущенный этим народ начал свирепый бунт, чтобы воспрепятствовать расходованию священных сумм на мирские нужды. Тогда Пилат, раздраженный оскорблениями и упреками, перерядил множество солдат в иудейские одежды и послал их в самую гущу толпы с палками и кинжалами под одеждой, чтобы наказать зачинщиков. После отказа иудеев разойтись мирно был подан знак, и солдаты привели в исполнение данные им приказания с таким усердием, что ранили и убили немало виновных и невинных и устроили такую свалку, что многие погибли, будучи затоптаны до смерти устрашенной и взволнованной толпой.
Третье буйное возмущение еще более озлобило римского прокуратора против своих подданных, показав ему, что жить среди такого народа, даже сохраняя мирные желания, без оскорбления его предрассудков было невозможно. В Иерусалимском дворце, занимаемом Пилатом во время праздников, он вывесил несколько золотых щитов, посвященных императору Тиверию. Щиты были сделаны без всяких языческих изображений, совершенно гладкими и являлись простым украшением частного жилища прокуратора, но на них сделаны были посвятительные надписи, и этого оказалось достаточным, чтобы иудеи сочли себя оскорбленными в своих верованиях. Пилат однако не хотел уступить, да вряд ли и мог убрать эти щиты, не оскорбив этим мрачного и подозрительного императора, в честь которого они были сделаны. Тогда народные вожди иудеев написали жалобу к самому императору Тиверию, и последний, не желая раздражать без всякой нужды народ, сделал выговор Пилату и велел ненавистные иудеям щиты убрать из Иерусалима в храм Августа в Кесарии.
Кроме описанных в Евангелии трех бунтов, говорят еще о каком-то возмущении, когда Пилат смешал кровь галилеян с кровью жертвенных животных, но, кроме краткого упоминания в Евангелии, других сведений об этом мы не имеем.
Если мы примем во внимание эти столкновения прокуратора с иудейским народом и их исход, для него неожиданный и нежелательный, то мы легко поймем его психологию и его поведение при суде над Иисусом Христом. Три первые возмущения, когда он принужден был уступить требованиям иудеев, с достаточной ясностью доказали ему, что власть его, по существу, была очень ограничена и что настойчивый, фанатичный народ под руководством своих старейшин и священников ни перед чем не остановится и добьется того, чего хочет. Особенно случай, когда Пилат получил выговор от кесаря, должен был служить для него грозным предостережением ни в каком случае не доводить столкновения с иудеями до открытого бунта. Получить второй выговор от жестокого, подозрительного Тиверия значило наверняка не только потерять место прокуратора, но и подвергнуться изгнанию а, может быть, и еще худшему наказанию. Пилат, таким образом, чувствовал себя во власти иудеев, этого упорного и жестоковыйного народа «с медным лбом и железными жилами», но его гордость римского всадника и правителя возмущалась против подчинения этому презренному мятежному племени. Вот почему в спорных делах, которые могли привести его к столкновению с синедрионом, ему по необходимости приходилось лавировать, чтобы, с одной стороны, не вызвать мятежа, а с другой — чтобы окончательно не сделаться простой игрушкой в руках вождей иудейского народа и сохранить, по крайней мере, внешний престиж власти. Если у него при этом были свои планы и намерения, то он мог добиться их осуществления не путем авторитетного приказа или насилия, а посредством гибкой и умелой политики, путем компромиссов, уступок и договоров.
Резиденция римских правителей в Иудее находилась в Кесарии, но на время праздников, когда при громадном стечении народа можно было ожидать всяких беспорядков, они обыкновенно считали нужным лично присутствовать в Иерусалиме и переселялись туда в сопровождении усиленной военной охраны. Во время этих переселений Пилат занимал в Иерусалиме великолепный дворец, выстроенный первым Иродом и названный по имени строителя Преторией Ирода, Дворец этот был расположен в верхнем городе, к юго-западу от храма, и представлял собой роскошное здание, украшенное скульптурными портиками и колоннами из разноцветного мрамора, богатой мозаикой, с разнообразными фонтанами, резервуарами и зелеными аллеями. В эту преторию первосвященники, книжники и весь синедрион рано утром, составивши совещание, отвели связанного Спасителя и предали Его Пилату. Было, вероятно, уже около семи часов утра, когда Иисус, измученный, избитый на первосвященническом допросе, предстал перед игемоном. Обеспокоенный в такой ранний час, но, вероятно, приготовленный ко всякой пасхальной неприятности более, чем в обыкновенное время, Пилат вышел на лифостротон, то есть судебный помост, к собравшейся толпе. Об Иисусе Христе и Его действиях прокуратор, конечно, давно имел сведения, но вполне возможно, что до сих пор он не интересовался подробностями жизни и деятельности Спасителя, зная только, что Он не представляет никакой опасности для римской власти. Известно было, несомненно, Пилату и о происшествиях минувшей ночи: взятии Иисуса под стражу, собрании синедриона и прочих, ибо римская стража, усугублявшая свою бдительность во время праздников, давала знать правителю обо всех происшествиях, заслуживавших внимания. Пилату даже известно было гораздо более, нежели сколько хотели и, может быть, ожидали первосвященники: что они преследуют Пророка Галилейского единственно по личным видам, из зависти и злобы. Таким образом, появление Иисуса Христа в виде узника не было для прокуратора неожиданным; неожиданно было только, что для обвинения Его явился весь синедрион, да еще так рано и в такой день, когда всякий израильтянин, и искренно и лицемерно набожный, старался, насколько возможно, удаляться от язычников и всего языческого, дабы не потерять законной чистоты, необходимой для совершения Пасхи.
Как прокуратор, Пилат не имел квестора (судебного следователя) и потому был обязан разбирать все дела сам. Он немедленно приступил к допросу.
В чем вы обвиняете Человека Сего? — спросил он.
Вопрос для обвинителей был несколько неожиданный. Они слишком хорошо сознавали свою силу, надеялись на свое влияние на правителя и, по-видимому, предполагали, что Пилат просто подтвердит приговор синедриона, не входя в подробное разбирательство дела. В самом деле, что значил на весах римского правосудия этот несчастный, измученный Подсудимый в сравнении с важными, влиятельными первосвященниками, которые могли настроить весь народ против правителя и доставить ему много неприятностей? Стоило ли прокуратору слишком много Им заниматься и не достаточно ли было выслушать авторитетное мнение синедриона, чтобы, основываясь на нем, произнести последний, окончательный приговор? Так думали обвинители Иисуса Христа, ожидая от Пилата только позволения предать Его смерти. Но такая роль послушного орудия в руках мятежной толпы казалась прокуратору слишком унизительной, да и римское правосудие, даже времени упадка империи, вовсе не было такой ничтожной величиной, чтобы можно было играть им по произволу. Оно все еще представляло большую идейную силу, и шутить с ним было опасно. Поэтому надо было придать всему процессу хотя бы внешний вид справедливости и беспристрастия. Возможно, что Пилатом руководили; при этом не столько принципы правосудия, сколько обидное для его самолюбия сознание, что его хотят заставить играть роль покорного исполнителя воли ненавистного ему синедриона, и, начиная формальное дознание, он хотел поставить перед обвинителями как можно больше препятствий, чтобы победа над ним, представителем римского правосудия и могущества, не оказалась для них слишком легкою. Как человек без твердых нравственных правил, он не столько искал правды, не столько стремился спасти жизнь невинного Галилейского Пророка, сколько хотел в своем противодействии домогательствам иудеев найти тот предел, дальше которого нельзя было идти, не рискуя вызвать открытое возмущение.
На вопрос Пилата о причинах обвинения первосвященники отвечали:
если бы Он не был злодей, мы не предали бы Его тебе (Ин. XVIII, 30).
Это был наглый ответ. С другими правителями иудеи так не разговаривали (см. Деяния святых апостолов, XXIV, 1-9).
Если выяснить внутренний смысл этих слов, то они означали: «Какое тебе дело до того, в чем мы Его обвиняем? Ты только осуди Его на смерть... Мы этого хотим и больше ничего от тебя не потребуем».
Пилат был возмущен такою наглостью. К нему привели обвиняемого для суда и не желают даже сказать, в чем дело!
Возьмите Его вы, — возразил он, — и по закону вашему судите Его (Ин. XVIII, 31).
Первосвященникам пришлось сбавить тон и поневоле исполнить требование прокуратора. Они обвиняли Подсудимого во многом (Мк. XV, 3). Религиозные мотивы, послужившие основанием для обвинения Спасителя на суде Каиафы и синедриона, в глазах римского языческого правителя, конечно, не заслуживали никакого внимания. (Ср. Деяния святых апостолов, XVIII, 12-16, XXIII, 26-29; XXV, 18-19; 24-25). Поэтому надо было изобрести что-нибудь другое, и, если хотели добиться смертного приговора, то всего легче эта цель достигалась обвинением в политических преступлениях, которые карались строже других. Вот почему среди ругательств, угроз и проклятий, направленных против Господа, можно было ясно различить три основные пункта обвинения — что Он развращает народ, запрещает платить подати и называет Себя царем. Все три обвинения были явно ложны, и ни одно из них иудеи не могли подтвердить свидетельскими показаниями. Пилат обратил внимание только на последнее, так как оно заключало в себе некоторую видимость истины и, кроме того, представлялось наиболее опасным.
Он приступил к исследованию, действительно ли сознание Самого Узника, всегда считавшееся желательным по римским установлениям, дает ему возможность, при отсутствии свидетельских показаний, осудить Его. И результатом этого исследования было торжественное и совершенно неожиданное для синедриона заявление прокуратора:
я никакой вины не нахожу в Нем (Ин. XVIII 38).
После такого решительного заявления оставалось только освободить Иисуса из-под стражи и прогнать буйную толпу обвинителей от лифостротона, как это сделали впоследствии Галлион, проконсул Ахаии, при суде над апостолом Павлом. Но Пилат не обладал такою решительностью, да и самое положение его в Иерусалиме, в этом осином гнезде иудейства, было гораздо более затруднительно. Не желая, однако, обвинить невинного, он старался найти выход из тяжелого и неприятного положения. Сначала он послал Иисуса как Галилеянина на суд к правителю Галилеи, Ироду, который, по случаю праздника Пасхи, также находился в Иерусалиме. Когда же Ирод, не решив дела, отослал Спасителя к нему обратно, тогда Пилат подумал воспользоваться существовавшим в Иудее народным обычаем — освобождать на праздник Пасхи одного из преступников, заключенных в темнице. На основании этого обычая прокуратор предложил толпе отпустить Иисуса, прекратив судопроизводство. Первосвященники закрыли для него и этот выход, заставив народ с криком требовать предоставления этой пасхальной льготы Варавве — разбойнику, содержавшемуся в тюрьме по обвинению в мятеже и убийстве. Волей-неволей пришлось взять дело в свои руки и вынести какое-нибудь решение. Уклониться не было никакой возможности: разъяренная толпа с нетерпением ждала приговора и, по-видимому, готова была на все в случае отказа. Тогда снова Пилат подтверждает, что он не находит никакой вины в Подсудимом, и однако приказывает Его бичевать, рассчитывая, вероятно, этим хотя бы несколько удовлетворить и успокоить кровожадные инстинкты толпы, прогнать которую от себя с решительным отказом он не находил в себе смелости. Быть может, он думал, что жалкий вид измученного бичеванием Страдальца вызовет сострадание в жестоких сердцах обвинителей, и они не пойдут дальше в своих требованиях. Увы! Он ошибся и на этот раз. Первосвященники не хотели упустить жертву из своих цепких рук, а уступка правителя показала им лишь, что он боится толпы и что решимость его слабеет. Стало ясно, что достаточно еще одного нажима на совесть судьи, и цель будет достигнута.
Когда Спаситель после бичевания вышел из претории и стал около Пилата на богатой мозаике трибунала, с каплями крови на бледном прекрасном челе, увенчанный терном, изнемогший От Своих смертельных страданий, раздались бешеные крики! «Распни, распни Его!»
Но Пилат уже находил, что в своем угождении иудеям он зашел достаточно далеко, и больше не хотел делать ни шагу. Он искал отпустить Иисуса (Ин. XIX, 12). Однако нарушив однажды принципы правосудия и заглушив голос совести, он уже не имел под собой твердой опоры и на скользкой плоскости незаконных уступок удержаться не мог. Логически неизбежно он должен был скатиться дальше, до самого конца, в зияющую бездну преступления.
Первосвященники помогли ему в этом, заставив снова подчиниться своим желаниям.
Волнение увеличивалось. Толпа, подстрекаемая своими вождями, дошла до крайней степени возбуждения. Бледные, злые лица: глаза, выкатившиеся из орбит, полные ненависти; страстная, угрожающая жестикуляция — все это напоминало грозный шквал, предвещающий близкую бурю открытого бунта. Проклятия, крики, ругательства не прекращались ни на минуту, сливаясь порой в дикий, непрерывный рев. И вдруг среди этого невообразимого гама и воя Пилат ясно услышал:
если отпустишь Его, ты не друг кесарю; всякий, делающий себя царем, противник кесарю (Ин. XIX, 12).
Пилат вздрогнул: именно этого он боялся больше всего. Крик несся со стороны первосвященников. О, эти хитрые люди, поседевшие в интригах, хорошо знали слабую сторону правителя! Знали, куда больнее его ударить, чтобы сломить его решимость. Пилат почувствовал, что они готовы перенести дело на суд кесаря и там вместе с Иисусом Христом обвинять и его как изменника, который не радеет о чести и выгодах своего повелителя, и вот этого-то он не мог и не хотел допустить ни в коем случае. Он знал, что в его административной деятельности найдется много злоупотреблений и проступков по должности, за которые по справедливости и с успехом можно было обвинять его перед кесарем, особенно таким врагам, которые действовали в Риме, и золотом, и происками. Если бы на римском престоле сидел Август или кто-нибудь ему подобный, то обвинение в измене, может быть, было бы еще не так ужасно. Можно было надеяться, что римский полубог, забыв свою личность, рассмотрит дело по справедливости. Но Рим стонал тогда под железным скипетром Тиверия — чудовища, которое не имело доверия и жалости даже к родным и у которого самые бесстыдные изветы всегда находили себе доверие и награду. Преступление в «оскорблении Величества», государственной измене (laesa majestas) было самым тяжелым в его глазах. Следствиями такого обвинения были обыкновенно конфискация имущества и пытка, и это было причиною того, что кровь лилась рекой по улицам Рима.
Кроме обвинения в измене перед кесарем, надлежало страшиться и другой опасности - со стороны народа. Необузданная толпа становилась час от часу наглее и мятежнее. Горсть преторианцев ничего не значила в сравнении с бесчисленным множеством иудеев, собравшихся со всего света на праздник Пасхи. Кроме опасности народного возмущения, за него надлежало бы еще отвечать перед кесарем. Что же, если бы Тиверий узнал, что единственной причиной возмущения был отказ, сделанный римским прокуратором народу иудейскому, требовавшему казни для личного врага Тиверия, каким предполагался мнимый Претендент на престол иудейский?!
Перед Пилатом встала мрачная тень старого грозного императора, жившего тогда на острове Капри, где он скрывал от других свои ядовитые подозрения, свои безумно-болезненные преступления, свое отчаяние и мщение. Как раз в это самое время император впал в кровожадно и дикое человеконенавистничество вследствие раскрытой им лживости и измены своего старого друга Сеяна, которому именно Пилат и был обязан занимаемым им положением.
Все эти соображения мгновенно мелькнули в голове глубокого и изворотливого политика. На него повеяло ужасом тем более, что в толпе могли быть тайные доносчики, которые не преминули бы сообщить в Рим о всем происходившем.
Если бы в Пилате был жив дух древнего Рима, дух твердых правил и неподкупной справедливости, то, конечно, он не колебался бы освободить невинного. Вспомним этих удивительных героев древности, самоотверженно преданных своему долгу и чести как высшему закону жизни, перед которым все должно склоняться. Вспомним, например, Регула, этого мужественного консула времен Карфагенской войны, взятого в плен слабеющими врагами, получившего предложение идти в Рим, чтобы уговорить соотечественников прекратить войну, и связанного словом, в случае неудачи, вернуться обратно в плен; вместо этого он посоветовал римлянам продолжать борьбу до конца и, верный своему слову, несмотря на слезы жены и уговоры друзей, возвратился во враждебный Карфаген, где и был предан мучительной смерти. Вспомним: и другого консула, осудившего на смертную казнь своего собственного сына за нарушение военной дисциплины. Такие люди, если б им угрожала даже смерть, не поколебались бы ни на минуту привести в исполнение благородное постановление старинного римского закона двенадцати таблиц: «На пустые народные крики не следует обращать внимание, когда народ домогается освобождения виновного или осуждения невинного» (Vanae voces populi; pon sunt audiendae, quando aut onoxium crimine absolvi, aut innocentem condemnavi desiderant).
Но в ту эпоху, когда жил Пилат, такие люди были уже редки, и среди римских сановников плишением места и прочими страхами, навеянными нечистой совестьюреобладал тип карьеристов и оппортунистов, руководившихся в своей деятельности не чистыми принципами высшей правды и справедливости, а практическими соображениями земной, часто низменной выгоды. Благородный дух древней республиканской доблести почти исчез, и Пилат был не выше нравственного уровня своего времени. Когда Иисус на допросе прокуратора высказал, что Он пришел в мир для того, чтобы свидетельствовать об истине, Пилат бросил Ему свой знаменитый, полный презрения вопрос: что есть истина? (Ин. XVIII, 38). В этом вопросе сказалась вся его натура, все понимание жизни, ибо, если раскрыть внутренний смысл этих слов, то они означали: «Брось свои бредни... Кому нужна твоя истина?.. Да и что такое истина? Безумный бред наивных мечтателей! Разве можно относиться к нему серьезно и руководиться им в жизни? Нужна политика, здравый смысл, умение применяться к обстоятельствам, деловой, трезвый взгляд на жизнь...»
И вот этому деловому, трезвому человеку под угрожающим напором враждебной толпы в самый короткий срок пришлось решить роковую альтернативу: распять или отпустить? Приняв во внимание все выясненные выше обстоятельства и психологию Пилата, мы и не в праве ожидать от него другого решения, кроме того, которое он дал, быть может, даже внутренне ему не сочувствуя. Ему приходилось выбирать одно из двух: или отказ иудеям с последующим доносом в Рим, возможным гневом императора, конфискацией имущества, лишением места и прочими страхами, навеянными нечистой совестью, или смерть человека, правда, невинного, но жалкого, гонимого, находящегося в презрении у народа, смерть, которая, по всей вероятности, никем не будет замечена и не повлечет за собой никаких, неприятных для судьи последствий.
Для практического римлянина выбор был ясен.
Он отпустил им Варавву, а Иисуса, бив, предал на распятие (ст. 15).
И однако оправдался ли этот деловой взгляд на жизнь? Восторжествовал ли здравый смысл с его умением применяться к обстоятельствам? Увы! Пилат ошибся.
Есть Высший Суд, Который посмеивается решениям человеческого рассудка, требует только правды при всевозможных обстоятельствах и наказывает за презрение к ней.
Через четыре года после суда на Иисусом Пилат был лишен прокураторства и вызван на суд в Рим вследствие обвинения, выставленного против него самарянами, пожаловавшимися Луцию Вителлию, римскому легату в Сирии, что Пилат без всякого повода напал на них, убил и казнил множество из них, когда они собрались на горе Гаризим по приглашению какого-то обманщика, обещавшего показать им ковчег и сосуды храма, скрытые там, по его словам, Моисеем. Когда Пилат прибыл в Рим, Тиверий уже умер, но и преемник Тиверия отказался восстановить его и должности, считая, без сомнения, за дурной признак, что Пилат сделался неприятным народу каждого отдельного округа при своем управлении небольшими провинциями. Пилат был сослан на окраину империи и там, изнемогая от несчастий, кончил жизнь самоубийством, оставив потомству позорное имя.
Какой страшный урок для нас! По существу говоря, Пилат не злодей, не разбойник, не отъявленный негодяй, а только обыкновенный слабый человек, определяющий свои действия соображениями личной выгоды и удобства; и однако он становится видным участником величайшего в истории преступления! Не таковы ли и все мы! Кто из нас не руководствуется в жизни такими же видами собственной пользы, понимая эту пользу лишь в материальном, чисто земном смысле? Кто, предпринимая какой-либо шаг или новое дело, ставит себе при этом вопрос: а угодно ли это Богу? Согласно ли с законом Высшей Правды? Даже тогда, когда мы ясно видим, что нарушаем при этом правду Божию, мы оправдываем себя, сваливая вину на сложившиеся обстоятельства, или, говоря прямее, на Бога, управляющего обстоятельствами, на Его Всемогущий Промысл, поставивший нас в положение вынужденной необходимости. А между тем, никакими земными соображениями нельзя оправдать такое поведение, ибо мы имеем ясный и непреклонный закон:
ищите же прежде Царства Божия и правды. Его (Мф. VI, 33).
Порой, когда нам кажется, что обстоятельства вынуждают нас сделать что-нибудь противное совести, мы ищем окольных путей, чтобы избежать этой необходимости, или пытаемся отделаться небольшими уступками, лукавыми компромиссами, чтобы заглушить голос совести. Но компромиссы редко помогают, а привыкнув к небольшим уступкам, человек и в серьезных случаях не находит в себе нравственной силы сопротивляться искушению и скоро доходит до крупных преступлений.
Все это испытал Пилат, оставив нам в своей судьбе страшный урок того, что истина, к которой он отнесся с таким презрительным легкомыслием, — не пустое слово, а грозная, непреклонная сила, требующая от человека безусловного признания и подчинения себе.
Уступив первосвященникам и заглушив голос совести, Пилат предал Иисуса на распятие, но прежде приказал Его бичевать. Бичевание в то время обыкновенно происходило прежде распятия и других форм уголовной казни. Наказание было страшное. Несчастного страдальца публично обнажали, привязывали в согбенном положении к столбу, удары наносили ременным кнутом с несколькими хвостами, к которым нередко прикреплялись костяные пластинки, свинцовые шарики и железные когти, чтобы удары были тяжелее и болезненнее. С первого же удара кожа разрывалась, брызгала кровь, отрывались и разлетались во все стороны клочки тела. Иногда удары наносились куда попало, а иногда с ужасным варварством намеренно по лицу, по глазам. Это было наказание столь нестерпимое, что жертва обыкновенно падала в обморок, часто умирала; еще чаще человека отпускали на верную гибель вследствие гангрены и нервного потрясения.
Солдаты, производившие экзекуцию, по всей вероятности, не римляне, а наемники из провинции, не ограничились бичеванием, а проделали целую церемонию насмешливого коронования, насмешливого облачения, насмешливого поклонения. На голову Господа, цинично подражая возложению лаврового венка на императора, они надели венок из терновника; в Его связанные руки вложили трость вместо скипетра; с Его израненных и окровавленных плеч они сняли белую, залитую кровью одежду и набросили на Него старую красную епанчу, какой-нибудь заброшенный военный плащ с пурпуровой обшивкой из гардероба претории. Эту одежду с напускной торжественностью они застегнули на Его правом плече блестящей пряжкой; и затем каждый с глумливой почтительностью преклонял пред Ним колени, плевал на Него и с насмешливым восклицанием - «радуйся, Царь Иудейский!» — ударял по голове палкой, отчего шипы терновника глубже впивались в изъязвленное чело.
«Как будто по договору, — говорит святитель Иоанн Златоуст, — ликовал тогда со всеми диавол. Ибо пусть иудеи, истаявая от зависти и ненависти, ругались над Ним: почему и отчего воины делали сие? Не явно ли, что диавол тогда со всеми пиршествовал? Ибо до того были жестоки и неукротимы, что считали себе за удовольствие наносить Ему оскорбления. Надлежало укротиться, надлежало плакать по примеру народа; они не делали сего, напротив, оскорбляли Его, нападали на Него нагло, может быть, или желая тем угодить иудеям, или делали сие только по своему злонравию. Обиды были различные и многообразные. Ибо то били по Божественной оной славе, то уязвляли терновым оным венцем; то били тростию люди скверные и нечистые. Какой после сего мы дадим ответ — мы, которые гневаемся за каждую обиду нам наносимую, тогда как Христос претерпел толикие страдания? Ибо обиды, наносимые Ему, были крайние. Не часть одна, а все тело терпело страдания: глава от венца и трости, лице от ударов и заплеваний, ланиты от заушений, все тело от бичевания, наготы, одеяния хламидою и притворного поклонения, рука от трости, которую дали держать Ему вместо скипетра. Что может быть сего тягчее? Что обиднее? Все, что ни происходило, превосходит всякое описание... Итак, слыша сие, вооружимся против всякого возмущения сердечного, против всякого гнева. Если увидишь, что сердце твое возгорается, огради грудь твою крестным знамением; вспомни что-нибудь из случившегося тогда, и сим воспоминанием ты отженешь всякое возмущение духа, как прах. Помысли о словах, делах; помысли, что Он — Владыка, а ты — раб. Он пострадал для тебя, а ты для себя; Он за облагодетельствованных Им и вместе распенших Его, а ты за себя самого; Он за причинявших Ему оскорбления, а ты часто за обиженных тобою... Итак, о всем этом размышляя, подумай, что потерпел ты подобное тому, что понес Господь твой? Но Он при всем этом молчал, подавая нам неоцененное врачество - долготерпение. Мы, напротив, не умеем быть терпеливыми и перед рабами своими. Мы пуще диких ослов вспрядываем, бьем ногами, люты и бесчеловечны бываем против обижающих нас. Если кто обидит нас, никак не стерпим; если досадит кто, мы более зверей свирепствуем... А Он никому ни слова, всех препобедил молчанием. Так Он самым делом научает тебя тому, что чем более ты будешь переносить все с кротостью, тем удобнее победишь несправедливо поступающих с тобою и всех заставишь удивляться тебе».